— Верно говорит вельможный князь! Отец патриарх на том должен согласиться! — ломаным языком вмешался в эти речи и Гонсевский.
И все поляки, вошедшие за ним в келью, залопотали что-то скоро-скоро, размахивая руками, на малопонятном для Миши языке.
Патриарх поднялся с места. Мрачным огнем засветились его глаза.
— Неугоден Богу и народу православному царь латинской веры! — произнес он твердо, отчеканивая каждое слово. — И нет на то моего благословения! И доколе будут латинцы верховодить святынями кремлевскими, я, смиренный раб и служитель Господа, подниму голос свой и по всей Руси православной рассылать слово о спасении ее в грамотах стану… Муки, лютую казнь, смерть приму на том… Но не отрекусь от спасения Москвы, града престольного.
— Негожее говоришь, пан патриарх! — процедил сквозь зубы Гонсевский и шепнул что-то Михаилу Салтыкову.
Последний так и закипел, так и рванулся в сторону святителя.
— Берегись, отче! — крикнул он с яростью. Еще миг, и что-то сверкнуло в его руке.
Миша, трепещущий и дрожащий, рванулся тоже из своего убежища.
— Владыку убивают! На помощь к владыке! — беззвучно вырвалось из его судорогой сведенного горла, и, не помня себя, он кинулся от оконца к монастырским сеням с твердым намерением бежать на помощь к владыке. Но дрожащие руки Сергеича насильно удержали мальчика.
— Гляди! Гляди! Жив он! Постой! Постой, боярчик!
И старик дядька насильно подтащил к прежнему месту мальчика. Что-то необычайное в один миг произошло в тайнике. Нож Салтыкова, которым он замахнулся на патриарха, выпал у него из рук, точно по чужой, самому боярину неведомой воле. И перед рослой широкоплечей фигурой польского сторонника выросла худая высокая фигура Гермогена.
Поднялась из-под черной мантии бледная сухая рука святителя и осенила воздух широким крестом. Мрачно горящие глаза засияли неземным вдохновенным сиянием.
— Крест — моя единственная защита противу ножа твоего, изменник! Будь же ты проклят навеки от нашего смирения, — жутко прозвучало громкими и ясными звуками по тайнику Чудовской обители.
Жгли горючим огнем глаза патриарха. Несокрушимою высшею силою веяло от всего его существа.
Дрогнул Салтыков, дрогнул Гонсевский, поляки… Как испуганные звери, толпою отпрянули они к дверям, выскользнули в сени… А страшное проклятие все еще неслось за ними вдогонку…
Это было в последний раз, когда Миша видел, хотя и издали, Гермогена.
И вскоре последнюю свою грамоту послал для Нижнего Новгорода Гермоген через Дионисия, настоятеля Троице-Сергиевской лавры.
Потом его не стало, поляки перестали давать пищу запертому в тайнике святителю, и патриарх Гермоген погиб мученической голодной смертью, без ропота, как истинный ревнитель веры православной.
А осада Кремля, все длилась… События сменялись событиями.
Теперь Москвою правили трое: Ляпунов, Трубецкой и Заруцкий. Но в войске намечавшиеся еще при самом начале осады распри теперь окончательно расстраивали дело спасения Москвы от поляков. Особенно казачество вело себя буйно и непристойно-дико.
Воспользовавшись ложным слухом, распущенным врагами Прокопия Ляпунова, геройски честного и благородного военачальника, казаки подняли бунт, во время которого убили на раде (сходке) Ляпунова. После его смерти еще больший раскол поднялся в войске. Многие стольники, дворяне и дети боярские разъехались по домам. Распустив большую часть земского ополчения, уехали и сами воеводы. Казаки с Заруцким разбрелись шайками по окрестностям и грабили все, что могли.
Сигизмунд, взявший Смоленск, послал в Польш привезенного к нему царя-пленника Василия Шуйского, доставленного сюда Жолкевским. Бывшего царя с братьями отослали в Варшаву, а затем заточили в Гостынский замок.
Беда за бедою грозили России. Шведы заняли Новгород. В Пскове появился новый самозванец. И, к довершению несчастий, страшный голод свирепствовал в Москве, где уже беспрепятственно хозяйничали поляки. Судьба запертых в Кремле бояр с их семействами вполне зависела от них. Казацкие полчища под Москвою поддерживали осаду, но под видом защиты грабили жителей Москвы и окрестных поселян. Наступила страшная пора для Руси…
Государство гибло… Русь умирала в эту пору лихолетия мучительной, медленной смертью, судорожной агонией последнего конца.
Глава III
Поздним осенним вечером, когда все спокойно спало на романовском подворье, в светелке боярышни Настасьи Никитичны еще теплилась восковая свеча.
Сама Настя что-то спешно перебирала в тяжелой скрыне. Вот вынула она оттуда темный смирный летник, скромную телогрею и совсем простой, без всяких узоров, девичий венец.
Проворно сбрасывала с себя обычный свой наряд боярышня и заменяла его простенькими одеждами, добытыми из скрыни. Затем, одевшись, повязала голову темным платком, низко опустив его на самые брови.
Помедлив посреди горницы, оглянув, словно на прощанье, родную светелку, где незаметно и весело в семье брата до шестнадцати лет протекало ее детство, Настя подошла к божнице и рухнула перед ней на колени.
— Господи! Творец-Вседержитель! — шептала девушка. — Прими жертву мою!.. Огради от горя-злосчастья несчастную семью нашу!.. Верни брата Филарета под сень родного гнезда… Помоги сестре Марфе вырастить и поднять Михаила… Дай им счастье, Господи, ценою моей жизни, ценою моей радости утерянной, дай!.. Прими жертву, Господи, от недостойной рабы Твоей, Творец-Вседержитель, Господь Всесильный. Отведи карающую десницу Свою от дома сего! К Тебе прибегаю. Возьми жизнь мою, Владыка Небесный, и пошли им благо за это, моим родичам незабвенным, братьям, сестрам, отроку Михаилу, всем им, всем пособи, Вседержитель-Господь!
С этими словами замерла на мгновенье, распростершись перед киотом, Настя. Не в первый раз так молилась она.
После смерти Тани и ее молодого мужа новое известие окончательно сразило романовскую семью. Плен Филарета в Мариенбурге, оказалось, был не временный, а постоянный. О возвращении старца никто не смел и помышлять. Каким-то чудом доставленная грамота оттуда рушила последние надежды старицы Марфы и ее семьи. И вот, после всех этих невзгод, новые мысли все чаще и чаще стали приходить в голову Насти. В ее молодом, любвеобильном сердечке появилось новое самоотверженное желание — желание самоотречения, подвига, жертвы, на которую она решила принести себя… В душе девушки прочно воцарился образ молодого князя Кофырева-Ростовского. Этой любовью и надеждою на скорое с ним соединение жила все эти долгие десять лет ее душа. Но не хватало силы у них обоих строить свое счастье тогда, когда гибла Русь, когда вместе с ее несчастиями горе то и дело посещало романовский дом. И оба, и князь, и девушка, подавляли в себе нетерпение, ожидая лучших дней. Последнее время, когда князь, участвовавший в земском ополчении, отсутствовал, Настины мысли приняли совсем иное направление.
Что, если она отречется от счастливого будущего и ясных надежд? Что, если спрячет под иноческий клобук голову, черной власяницей оденет тело и будет денно и нощно молить Бога о милости здесь же, в ближней, пока длится осада Кремля, обители, а потом в родном Ипатьевском монастыре, подаренном Самозванцем инокине Марфе вместе с возвращенными костромскими вотчинами? Примет ли ее жертву Господь? Отвратит ли от близких ей, Насте, людей свою грозную десницу?
И она решила. Решила стать вечной молитвенницей за свою семью, до самой могилы, до самой смерти.
Мамушка Кондратьевна была в заговоре с Настей. Ей поручено было тайно снестись с игуменьей ближнего монастыря, тайком от старицы Марфы вести переговоры. Та же мамушка принесла ответ Насте, что ныне ждут, как желанную гостью, неведомую боярышню для пострига в обитель к ночи… Обливаясь слезами, мамушка передала накануне эту весть Насте.